Илью Ильича обидели. Это случилось вечером, в третьем акте. Будучи одет в малиновую ливрею с галунами, белые чулки и туфли с пряжками, Илья Ильич обязан был выйти на сцену и раздать балеринам кубки из позолоченного папье-маше; только и всего.
Он мирно стоял с подносом в кулисе № 2, ожидая, когда в оркестре свистнет флейта — тогда пора идти. Кулиса была его; он всегда здесь стоял.
Партию принца исполнял талантливый премьер балета Валентин Борзых. Совершая свои прекрасные коронные прыжки, несколько увлекшись и опьяненный аплодисментами, он в последнем прыжке ошибочно влетел во вторую кулису, прямо на Илью Ильича.
Принц был в белоснежном камзоле и белом трико, в белокуром паричке, с сильно напудренным и нарумяненным лицом, воздушный и женоподобный, но ударил он Илью Ильича, как чугунная пушка.
Старик был сбит с ног, кубки взлетели золотым фонтаном и рассыпались, как горох, по сцене. По зрительному залу прошелся смех.
— С-стоит, с-волочь... — ругнулся принц, добавив кое-что покрепче, потому что и сам ушибся; но он тут же засиял ослепительной сценической улыбкой и мягким балетным шагом пошел на поклоны.
На Илью же Ильича тем временем накинулся помреж. Затем прибежал ведущий спектакля с воплем: «Сколько говорено, чтоб посторонние не торчали в кулисах! Как твоя фамилия?» — и записал на бумажке.
Илья Ильич не был посторонним: предстоял ведь его выход. Ведущий мог бы не обращаться к нему на «ты»: он был моложе на двадцать пять лет. Премьер Валентин Борзых не должен был запрыгивать в тесную кулису № 2; он всегда уходил в кулису № 5, сейчас просто туда не допрыгал.
Но Илье Ильичу некогда было размышлять об этих пустяках, он проворно заползал среди крахмальных пачек балерин на четвереньках, и пока помреж с ведущим пререкались, ловко все подобрал — и спрятался, вызвав в зале новый взрыв смеха.
Ведущий схватился за волосы: именно сегодня была получена накачка от дирекции, чтобы не было накладок, ибо в зале присутствовал высокий иностранный гость.
Но тут в оркестре пискнул, наконец, сигнал флейты, загремело «форте», пошли с подносами все лакеи, и ведущему ничего не оставалось, как вытолкнуть Илью Ильича снова на сцену.
На ролях лакеев, кроме штатных единиц, подрабатывали приходящие студенты. Один из нештатных юркнул вдоль законного ряда Ильи Ильича и подал балеринам свои кубки, так что, когда подоспел Илья Ильич, кубки никому не понадобились.
Здесь он совершил вторую и роковую накладку. Он не мог уйти обратно с полным подносом. Это было неестественно и с лакейской точки зрения абсурдно. Поэтому он пересек по диагонали всю сцену, и когда кордебалет жестами античных богов вскинул это позолоченное папье-маше за здоровье принца с принцессой, вспотевший и несчастный Илья Ильич все еще путался перед рядами, предлагая никому не нужные кубки.
Наконец он догадался ретироваться. Расстроенный, с полным подносом, он ушел за кулисы — и увидел, что там уже зреет скандал.
Сам главный балетмейстер, этот бог в человеческом облике, распинал начальника цеха миманса; все прочие начальники стояли вокруг и подсказывали балетмейстеру нужные выражения. Начальник цеха миманса виновато кивал: «Признаю... сегодня же приказ... на общем собрании... обсудим...» Он ястребом взглянул на Илью Ильича, и тот, поняв, немедленно исчез, как дым.
Балет со стороны кулис выглядел не так, как из зрительного зала. Это была тяжелая, довольно нервическая суматошная работа людей многих цехов.
В полутьме, среди пыльных холстин и сваленных грудами декораций, озабоченно сновали бутафоры, костюмеры, статисты. Балерины топтались в ящике с канифолью, нервничая и ссорясь. Ведущий пробегал в панике со словами: «Королева на выход! Где королева, черт возьми?» Осветители флегматично тянули кабели, о которые все спотыкались. Солисты, «друзья принца», гоготали у люка, рассказывая последние анекдоты. Прима-балерина истерически ругалась с костюмершей из-за лопнувшего шва. Машинисты озабоченно включали рубильники на щитах. Гудели моторы и скрипели блоки. С танцоров, являвшихся со сцены, лил градом пот, они промокали усталые лица туалетной бумагой и обмахивались полотенцами. Скучали, кажется, одни лишь нелюдимые пожарники.
На освещенном пятачке сцены сходились, как в фокусе, все усилия, там происходило удивительное чудо искусства. А по ту сторону рампы пульсировал и вздыхал, как одно тысячеликое мохнатое существо, пятиярусный зрительный зал, который пришел смотреть именно на это чудо. Он волновался, переживая хорошо отрепетированные ситуации, взрывался восторгом при каскаде ослепительных фуэтэ примы-балерины, и ему совсем не нужно было видеть пот, который в это время веером слетал с нее.
Благополучно одолев переплетения стоек и кабелей, Илья Ильич понес в бутафорскую свой поднос со злополучными кубками. Все его выходы и стояния на освещенном пятачке кончены, по крайней мере сегодня.
Там, в оркестре, глухо зарокотала трагическая тема, пятачок погас, злой колдун поволок принцессу, и еще целый акт предстояла борьба добра и зла, но в ней статисты не участвовали.
Сдав бутафорию, Илья Ильич зашел в крохотный душный туалет с серым от старости унитазом, заперся на задвижку, поднял рубашку и ощупал ребра. Щупал он долго и обстоятельно: ему казалось, что при ударе у него что-то сломалось. Но ребра были целы, и он успокоился.
Ему очень не хотелось сразу подниматься на пятый этаж в уборную миманса. Он знал, что на лестнице в эту минуту караулили театральные парикмахеры, отбирая у миманса парики. Дело в том, что кто-то когда-то унес парик, и вот парикмахерскому цеху приказом было вменено в обязанность выдавать парики по списку, забирая тотчас по выступлении. Эта процедура казалась обидной Илье Ильичу, вся жизнь которого прошла в театре, он всячески хитрил, стараясь ее избежать.
Кроме того, наверху его ждал, без сомнения, обозленный начальник цеха миманса; благоразумнее было дать ему время поостыть. И Илья Ильич, выгадывая время, отправился в буфет.
Буфет для актеров помещался в полутемном подвале без окон. Почему-то за сценой все подсобные помещения, коридоры, переходы плохо освещались, никого это не удивляло. Так в этом театре было испокон веков: для зрителей — бронза, свет, блеск, а за кулисами — черт-те что.
Начался антракт, и в буфете столпилось много народу. Стойку осаждала очередь: балерины в трескучих пачках, придворные дамы в кринолинах, пажи, оркестранты, а в хвосте очереди стояла сама вдовствующая королева — злостная сплетница Марья Поликарповна Шпак. По штатному расписанию она числилась в том же цехе миманса, к которому принадлежал и Илья Ильич. Но ей платили с надбавкой, потому что она была солисткой миманса, обычно изображая величественно выступающих царственных особ. Из всех статистов она лишь одна присутствовала на главных репетициях, ее имя даже печаталось в афишах, хотя собственно ее работа заключалась всего лишь в сидении на троне и кивании головой, то есть была не сложнее, чем роль лакея или какого-нибудь мавра с опахалом.
Илья Ильич стал в очередь за королевой и стоял очень долго, потому что со стороны подходили то гримерша от примы-балерины, то администратор, то секретарша, и все они совали деньги поверх голов. Опытная буфетчица хорошо разбиралась, у кого надо брать деньги через головы, а кто может подождать.
Чувствуя нестерпимую жажду, не отойдя еще от давешней обиды, Илья Ильич вдруг словно проснулся и впервые с горечью увидел эту несправедливость. Он, медленно, но верно вскипая, смотрел, молчал, но когда подошел танцующей походкой, поверчивая задом, премьер Валентин Борзых и подал рубль перед носом королевы, Илья Ильич, весь задрожав, громко сказал:
— Не отпускайте без очереди!
— Мне сейчас выходить, — объяснил премьер.
— Другим тоже выходить, вот Марье Поликарповне, например, — возразил Илья Ильич. — Вам должно бы быть стыдно, вы же мальчишка и суете рукавами женщине в нос.
Премьер Борзых удивился, очень он удивился, так удивился, что даже не сказал ни слова, только посмотрел на Илью Ильича таким изумленным взглядом — сверху вниз, — будто какая-то муха, ползавшая по его рукаву, вдруг произнесла цитату из Гегеля.
— Может, вам позволено сшибать людей в кулисах, — сказал Илья Ильич, близкий к истерике, — но люди все равны; здесь есть очередь, это в конце концов возмутительно и... и...
Но очередь молчала, а буфетчица взяла у премьера рубль, не замечая отчаянно протянутой руки Ильи Ильича. Премьер получил виноградный сок, бутерброд, не взял сдачи и ушел, забыв об Илье Ильиче.
Все, кто стоял в очереди, продолжали молчать. Илья Ильич по этому молчанию понял, что его выходка не поддержана, но скорее осуждена. Если до сих пор никто об этом не заикался, может, так нужно, так должно и естественно? А тот, кто заикается, прикасается к тому, к чему не следует, так же нелеп, как если бы публично развесил по стульям исподнее.
Получив кружку пива, он с горя затиснулся в самый темный угол. Там за колченогим столиком допивал черный кофе такой же старый, как он, неудачник — гобоист Паша Платонов из оркестра.
Илью Ильича уже не мучила жажда, ему не хотелось пива — ему захотелось поскорее умереть. Жизнь показалась ему совершенно безразличной. Он почувствовал, как, наконец, от нее устал.
— Валторна в третьем акте такую киксу дала, — сказал Платонов, с омерзением сплевывая попавшую в рот гущу. — Шеф аж закачался. Слышал?
— Нет, — сказал Илья Ильич.
— Да что ты, я думал, на улице было слышно! Этот тунеядец Чертков. Шеф его шуганет, готов пари держать... Плюнь, не переживай. И какого лешего ты с ним, сопляком, беседовал? Пущай! Они — премьеры. Они живут в высоких сферах искусства, и указанное искусство зависит от их левой ноги, так до того ли им, чтобы толкаться в очередях, сам посуди.
— У нас все равны! — возмущенно сказал Илья Ильич.
— Равны-то равны. Но скажи на милость, сколько ты получаешь и сколько получает он?
— Какое это имеет значение?
— Такое. Ты поедешь домой в трамвае — он в собственной машине. Потому что он делает шестнадцать антраша — и зал рыдает. Ты же этого не делаешь. Ты разнес свои бокалы на подносе — и до свидания. Чего же ты лезешь в амбицию?
— Он сегодня сбил меня с ног, — сообщил Илья Ильич.
— А!.. Тем хуже для тебя, — философски заметил Платонов. — А ты не стой на пути премьера.
Он старательно почистил свой черный музыкантский костюм и пошел в оркестровую яму. Илья Ильич попробовал пиво. Было оно бессовестно жидкое. В душе упрямо и горько сосало.
К столику подсели три балеринки в костюмах и, не обращая внимания на старика, зачирикали о скандале, который прима Васильева учинила в дирекции, узнав, что роль Авроры отдают молодой Гребневой.
Молодые балеринки были за молодую Гребневу, справедливо рассуждая, что прима выстарилась, и они были тысячу раз правы, только не помнили, что выстарятся сами тоже. А Илья Ильич служил так давно, что помнил еще приму Егоркину, которую публика носила на руках. Молодая Васильева пришла тогда из балетного училища и получила роль Одетты... Неизвестно даже, куда делась Егоркина — может, преподает где-нибудь в хореографическом кружке при клубе железнодорожников, а может, мирно старится замужем. В балете, как нигде, быстро сходят со сцены. Особенно примы и премьеры: они ведь не остаются на второстепенных ролях и тем более не опускаются до миманса, а слетают сразу — и навсегда.
Здесь он не отказал себе в удовольствии заранее злорадно вообразить, как будет сходить со сцены премьер Борзых.
В буфете висел репродуктор, транслировавший сцену. Начиналось вступление к четвертому акту. Собравшийся было уйти Илья Ильич задержался и послушал короткое соло гобоя — это отличался его друг Платонов. Гобой хорошо сыграл, проникновенно. А дальше Илья Ильич не стал слушать. Он давным-давно знал всю партитуру наизусть.
По пути наверх, на узкой лестнице, он шарахался и притискивался к стене, пропуская несущихся сверху, пахнущих гримом и пудрой танцоров и балерин; они на ходу тоже склоняли имя Васильевой.
Зато парикмахеров на лестнице уже не было, и Илья Ильич, торжествуя, пошел на пятый этаж, не снимая парика.
Существуя с незапамятных времен, театр Оперы и Балета имел свои четкие устои, правила, историю, традиции, то есть устройство сложное, многоярусное не только в архитектурном отношении.
Собственно, это было целое небольшое царство со своими премьерами и уборщиками, военизированной охраной и финансовой частью, билетерами, рабочими, парикмахерами и так далее, и все это были весьма различные коллективы со своим бытом, цеховыми интересами, спецификой. Далеко не всем даже удавалось видеть то, что они делали.
Так, оркестранты сроду не видели спектакля толком, но всегда — снизу, из своей ямы, и то лишь та половина, которая сидела ближе к зрителям. Буфетчица слушала только по радио. Парикмахеры видели сцену с колосников. Нотные библиотекари встречались с билетными кассирами лишь на общих собраниях. А какой-нибудь столяр мог проработать в декоративном цеху пятнадцать лет, так и не познакомясь ни с одним актером. Более того, между самими актерами были свои границы.
У главных, ведущих артистов уборные были персональные — у самого выхода на сцену, святая святых, куда Илье Ильичу и заглянуть не полагалось. Там стояли вазы под цветы и сифоны с газированной водой.
На втором этаже помещались уборные для обычных солистов. Туда подавались два сифона на всех, а в вазах не было надобности.
Кордебалет (или хор, если шла опера) занимал третий этаж, по восемь и более человек в комнате, причем у них стояли просто бачки с кипяченой водой.
Четвертый этаж занимал закулисный технический персонал с аристократическим, однако полутворческим оттенком: здесь были гримерные, костюмерные, сапожницкие.
И уж под самой крышей, на пятом этаже, находилась одна общая уборная для статистов — длинный зал с низким потолком, узкими окошками-бойницами, насквозь пропахший смесью потной обуви, вазелина и пудры. Непритязательный цех миманса галдел, переодевался, гримировался, пил воду из-под крана.
Впрочем, не всегда. Для скромно-камерной «Мадам Баттерфляй» нужен был только один статист, изображавший слугу с зонтиком. Илья Ильич гримировался под японца в грустном одиночестве. Зато монументальной «Царской невесте» требовалась целая банда свирепых опричников с пищалями и секирами, и тогда цех миманса походил на разбойничий стан.
Нет, Илья Ильич ел свой хлеб не даром. За иной спектакль ему приходилось перевоплощаться много раз. В «Кармен», допустим, он изображал прохожих, не менее десятка разных прохожих, затем устраивал с другими статистами панику при побеге Кармен; во втором акте служил в кабачке и почтительно выслушивал хвастливую арию тореадора, но тут же сломя голову мчался наверх, чтобы перевоплотиться в контрабандиста. Но больше всего ему нравилось последнее действие, где он был темпераментным не то пикадором, не то матадором — он так и не постиг премудрость корриды, но, в общем, ему давали две стрелки с красными перьями, и другому мимансу тоже давали, и они несли их через сцену в вытянутых руках. Потом под крики своего начальника галопом бежали вокруг задника — и снова несли, так несколько раз, чем достигался эффект массовой сцены.
Итак, благополучно избежав парикмахеров, Илья Ильич поднялся в уборную миманса и увидел, что и тут он рассчитал правильно: начальника цеха уже не было. Костюмерши уносили вороха камзолов. Студенты разбежались, лишь трое сидели в трусах на скамьях и говорили о футболе. В помещении стоял тяжкий банный дух.
Вдоль стен тянулись ряды позеленевших зеркал со столиками, усыпанными коробками из-под грима, бумагой, тряпицами, яблочными огрызками. Давным-давно Илья Ильич, вырвавшись из общей неразберихи, самовольно присвоил ящик углового стола. Маленьким ключом он открыл замочек и достал собственную пачку бумажных салфеток. Уж два месяца не выдавали бумагу, начальник клялся, что перерасходованы нормы, а вытираться обрывками газет Илья Ильич ни при каких условиях не стал бы. Он аккуратно снял грим, думая о чем-то своем, не глядя в зеркало. Свое лицо он знал наизусть и никогда не пугал остатками грима кондукторов последних ночных трамваев.
Ящичек его был в идеальном порядке: аккуратно застлан чистой бумагой, слева лежали салфетки, коробка с гримом, разные пузырьки, кисточки и карандаши, посредине — немного подсохший бутерброд с кабачковой икрой, а справа — книга писателя П. И. Мельникова (Печерского) «На горах», том второй, которую он уж полгода читал, если бывал свободен в каком-нибудь акте.
Надобность в личнособственническом замочке объяснялась еще тем, что не одни салфетки, но и грим выдавался по жестким нормам. Эти беззаботные лоботрясы приносили его в кармане, мазались неэкономично, к концу квартала начинали клянчить и воровать друг у друга, а Илья Ильич этого не выносил.
Старательно развесив на плечиках свой костюм с галунами, он облачился в повседневные штаны и пиджак, увидел в зеркале свою усталую физиономию с мешками под глазами и отвернулся. Взял было бутерброд, подержал в руке и тихо положил обратно.
— Калиновский как левый крайний — вот был бог, — сказал кто-то из лоботрясов; остальные задумчиво кивали головами.
— Бога не было, — сказал Илья Ильич в каком-то странном трансе, и все удивленно на него посмотрели.
Он запер ящичек и, не прощаясь, вышел. Спустился этажом ниже, к парикмахерам—они беседовали о международной политике, дымя сигаретами у окна. Стены были увешаны косами, локонами, бородами всех мастей, горы скальпов громоздились в корзинах и на столах.
— Паричок мой, пожалуйста... отметьте, — вежливо сказал Илья Ильич.
Один из парикмахеров поставил птичку в списке, взял парик и, метко прицелясь, попал точно в корзину.
Илья Ильич, пошатываясь, поплелся вниз. Балет, видимо, кончился, так как со сцены валили уставшие танцоры. Илья Ильич тоже устал, так смертельно устал, как этого с ним не было никогда в жизни.
Домой он явился позже обычного. Осторожно отпирая дверь и крадясь на цыпочках, он старался не производить звуков, чтобы не разбудить внука и дочь.
На кухне ему была оставлена, как всегда, застывшая картошка на сковороде, котлеты из домовой кухни и малиновое желе. На веревке гирляндой висели влажные рубашонки, чулочки, штанишки, на крайних красовалась дыра. Илья Ильич сам покупал эти штаны на прошлой неделе в детском универмаге, их стоимость была равна его трехдневному заработку, поэтому он потрогал края дыры и вздохнул.
Жена Ильи Ильича умерла десять лет назад от рака легких. Она никогда в жизни не курила. На попечении Ильи Ильича осталась семнадцатилетняя дочь Люба.
Вечерами Илья Ильич бывал в театре, а днем почти не видел дочку, потому что она работала на трикотажной фабрике. Она бегала на танцы в парк, в Дом офицеров, знакомилась с курсантами, искала себе мужа, но не нашла, а лишь забеременела и родила мальчика. Так стало их трое.
Крышка, покрывавшая сковороду, с грохотом полетела на пол. Почему всякий раз, когда ты вот так тихо хочешь повернуться на кухне, обязательно что-нибудь с грохотом летит? Поднимая крышку, Илья Ильич свалил нож. От досады он махнул рукой и принялся есть картошку, не разогревая. У него вздрагивал подбородок, вилка мелко постукивала о сковороду, он не чувствовал ни вкуса, ни запаха, лишь машинально жевал, проглатывал и думал.
Жену тогда положили в онкологический институт, шестнадцатая палата, первая койка слева. Он приходил, приносил мед, апельсины, садился на белый металлический стул. Жена беспокоилась: «Ни к чему не прикасайся!» Он посмеивался, а она упрямо твердила, что рак заразен. Наперекор врачам почему-то все, абсолютно все больные в этом огромном здании считали, что рак заразен.
Вот они с женой беседовали об операции, метастазах, стадиях, сроках, по-деловому, серьезно беседовали, потом он приходит, а ему говорят, что тело жены в мертвецкой. И тоже по-деловому, понятно объяснили, как забрать, какие нужны формальности, подсказали насчет машины.
Долго потом, просыпаясь по утрам, ему приходилось внушать себе: «Надо жить ради Любочки», — это помогло, он стал позволять себе кружку пива, а все остальное отдавал ей. Потому что немыслимо сколько нужно нынче молодой женщине, чтобы быть привлекательной.
В годы юности Ильи Ильича девушки бегали в домотканых сарафанах — и нравились. Теперь нужны чулки за четыре пятьдесят, которые цепляются за все, что ни попади, туфли за тридцать, у которых через неделю ломается каблук — и вот слезы, и вот горе. Раньше заплетали косу, и было очень красиво. Теперь — прически, лондатоны, «гаммы», лаки, перекиси... Девчонке с трикотажной фабрики как найти мужа без всего этого?
Когда-то они с покойной женой мечтали, что из Любы выйдет прима-балерина. Но выяснилось, что у нее, как и у матери, нет никакого слуха, чувства ритма, вообще никаких особых способностей.
Выдающиеся способности — но это же ведь у редких людей! Статистически мир складывается из просто людей, не из премьеров, а из большой массы кордебалета. Миманса.
Когда жену называли еще «ходячей больной», она обычно выходила к Илье Ильичу в коридор, где женщины вязали, играли в подкидного да обсуждали, кому и сколько жить. Одна, игравшая в карты, сказала: «Мне, девки, недельки три еще — и до свидания». Действительно, через три недельки — померла. «Ну, надо же, — подумал Илья Ильич, — так просто сказала, ходя с восьмерок: «Мне, девки, недельки три еще — и до свидания».
Он обнаружил, что давно сидит, подперев голову, над пустой сковородкой.
Чтобы вскипятить чай — для этого он слишком устал, да и не хотелось ему ничего. Тихо прошаркал в комнату — кровать была приготовлена, одеяло отвернуто аккуратным уголком. Вот в чем нельзя было упрекнуть дочь — в неряшливости. Она всегда заботилась, чтобы в квартире было чисто и уютно. Не роскошно жили, но не хуже, чем люди. У них был и радиоприемник «Москвич», старенький, но берет отлично; и телевизор «Рекорд», приобрели в рассрочку; картина «Рожь» Шишкина; стулья недавно сменили; повсюду вышитые думочки; тюль на окнах.
По привычке Илья Ильич проверил внука — тот, конечно, лежал ничком поверх одеяла, раскидав руки и ноги, как парашютист в свободном полете (недавно была такая картина в «Работнице»).
Наведя порядок, старик разделся в темноте и лег в холодную постель, но едва он закрыл глаза, как почувствовал такой удар, что чуть не вылетел с постели. Он задохнулся от боли в ребре, посыпались облупленные бокалы из папье-маше, а ведущий закричал: «Как твоя фамилия?»
Дивясь такой чертовщине, Илья Ильич пощупал ребра: в одном месте при нажиме чуть-чуть болело, но — не стоящий внимания пустяк. Закрыл опять глаза, пытался принять удобную позу, но едва начинал засыпать, как на него налетал премьер Борзых, и под конец он уже не знал, куда деваться, где ему стать, как на всех угодить: если он подбирал бокалы, на него вопили, если не трогал — еще больше вопили: дескать, специально рассыпал. Кругом он был виноват, кругом виноват.
Он перевернулся на другой бок, но оказался в пугающе длинной очереди, она почти не двигалась, потому что разные принцы с накрашенными лицами подавали и подавали через головы рубли, а очередь не протестовала, лишь задние нажимали и нажимали друг на друга; это было единственное, что умела очередь: давиться, протягивая руки, которых буфетчица не хотела замечать...
От такого кошмара у Ильи Ильича выступила испарина на голове. Он пересиливал себя, вставал и ходил по комнате, засовывал под одеяло безмятежно спящего своего парашютиста, ложился, но несчастья опять преследовали его: ему запрещалось иметь личный ящичек как противопоставление себя коллективу; затем он отдавался под следствие за хищение парика; Платонов в оркестре делал немыслимую киксу. И все это было так ужасно, просто конец света.
Придя на работу, Илья Ильич обнаружил театр на месте, целый и невредимый. Но сон все же оказался в руку.
На доске приказов, там, где висят расписания репетиций и объявления о занятиях политкружков, был приколот кнопкой лист, один из параграфов которого касался лично Ильи Ильича. За вчерашнее халатное отношение к своим обязанностям ему (фамилия, имя, отчество прописными буквами) объявлялся строгий выговор.
Илья Ильич оторопел и дважды перечитал бумажку.
— Вот так-то у нас,— сказала невесть как очутившаяся рядом Марья Поликарповна Шпак. — Как сами, так делают что хотят, а порядочному человеку — выговор.
— Право, я сам очень удивлен... — сказал Илья Ильич дрожащим от обиды голосом.
— Чему удивляться, милый, чему удивляться? В этой жизни я перестала удивляться. Ждешь беду отсюда, ан из-за угла тебя мешком. Но я бы на вашем месте, так не оставила, я бы уж им показала.
— Да, я пойду и объясню, — сказал Илья Ильич. — Как же это делается? Не разобравшись... Они не имеют права!
— Иметь-то имеют, — сказала Марья Поликарповна. — Но неприятно. Я вам сочувствую.
— Я стоял во второй кулисе, — сказал Илья Ильич. — А принц уходит в пятую. И вот...
— Да, да, — сказала Марья Поликарповна. — Вы пойдите и расскажите, без крика, спокойненько. Правда, у вас ничего не получится, но вы почувствуете моральное удовлетворение.
Начальник цеха миманса приспособил себе под кабинет крохотную кладовку на пятом этаже, у входа на чердак. Он был там, сидел, как паук в своем закутке, составляя ведомость на зарплату.
Фамилия его была забавная — Чижик. Чем-то он соответствовал фамилии, потому что вечно летал по театру, кричал, там помогал, там мешал, многоцелевой и суматошный, и порядок в мимансе достигался ценой великой суеты с криком, бранью, о которой, впрочем, Чижик моментально забывал. Возможно, только такой человек и мог справиться с анархичной оравой всех этих студентов и лоботрясов, и одному богу ведомо, как он все-таки ухитрялся вовремя выпихивать их на сцену.
Безгранично почитая дирекцию, ловя на лету каждое указание, сгибаясь, подхалимничая и юля, Чижик, однако, с теми, кто был ему подчинен, превращался в льва рыкающего.
— Почему мне, не разобравшись, вынесли выговор? — волнуясь, но держа себя в руках, спросил Илья Ильич. — Ведь я всегда стою во второй кулисе. Борзых, вместо того чтобы уходить в пятую...
— Какое мне дело? — закричал Чижик, вдруг привычно рассвирепев, так как имел дело с подчиненным. — Ведущий потребовал докладную, я подал. Вас много, я один. Так каждый придет, наговорит, а я должен верить?
— Вы меня знаете, — убедительно сказал Илья Ильич. — Я столько лет работаю в театре... без... пятнышка.
Чижик с интересом посмотрел на него, склонив голову.
— Право, я здесь ни при чем, помочь ничем не могу. Там был ведущий, идите к нему и объясняйтесь. Ох ты, событие, выговор!.. На мне их сто.
Илья Ильич подумал, молча повернулся и вышел. Будь он хоть самую микроскопическую малость виноват, он бы проглотил выговор. Но здесь была нарушена элементарная справедливость. И он пошел ее искать.
После долгих блужданий по лабиринтам театра ему удалось обнаружить ведущего в нотной библиотеке. Там он просматривал партитуру сегодняшнего вечернего спектакля «Корневильские колокола».
Ведущий был человек еще молодой, из неудавшихся певцов. Он долго и нудно околачивался сперва в музучилище, потом в оперном хоре, но имел успех больше по общественной, чем по вокальной части. А так как, бегая по общественным делам, он постоянно мозолил глаза дирекциям, заседал с ними, привык запросто входить в кабинет, то ему и диплом дали, и в театр приняли, несмотря на несостоятельность вокальную.
Такой тип людей непременно присутствует в любом искусстве. Они деятельно заседают, организуют секции, комиссии, что-то возглавляют и представляют так убедительно и авторитетно, что никому уже и в голову не приходит вспоминать об их творческой бездарности.
В данном случае искусству, однако, повезло. Должность ведущего — чисто административная, умения петь не требует, и, уйдя из хора на повышение, он оказался в своей тарелке: здесь он мог сколько угодно критиковать, указывать, поправлять и требовать от других того, чего сам не умел.
Но, как это бывает с людьми, добившимися положения исключительно благодаря свирепому комплексу неполноценности и потому дрожащими за свой авторитет, он никогда не признавал своих промахов. Он готов был скорее взорвать театр вместе с земным шаром, чем сознаться, что где-то он был не прав.
Вот почему он выслушал сбивчивое объяснение Ильи Ильича с таким же вниманием, как если бы тот просил квартиру для тещи.
— Дорогой товарищ, — сказал он, — я понимаю, что вчера вам было неприятно, когда на вас накричали. Вы знаете, что такое спектакль. С меня ведь тоже требуют, так? Давайте смотреть объективно: в спектакле случился «ляп». Был «ляп»? Был! Вы, да, да, вы ползали за этими кубками, потешали зал, потом еще что-то... И отменять приказ никто не будет. Это было бы смешно. Да, я писал рапорт и не собираюсь отказываться. А вам будет наука в другой раз.
— Но я не виноват!
— А это — как сказать. Товарищ, извините. До свидания!
— Тогда я буду жаловаться, — сказал Илья Ильич.
— Пожалуйста.
— Скажите мне, кому я могу подать официальную жалобу?
— Можно балетмейстеру, директору, министру культуры, в райисполком, господу богу Иисусу Христу, — не без юмора сказал ведущий и углубился в партитуру, показывая, что он уже выкинул из головы это дело.
Главный балетмейстер проводил репетицию в большом балетном зале. Танцоры в черных рабочих трико гроздьями сидели по подоконникам, в центре зала солисты в поте лица бились над па-де-труа, и балетмейстер возмущенно кричал:
— Стоп! Бред! Это тихий лепет на лужайке. У вас не руки, а протезный завод, ноги в сотой позиции! Куда вас занесло, кр-ретины?!
Когда он бывал в творческом ударе, таков обычно становился стиль его работы. Он был талантливым балетмейстером, ставил недурные балеты, поэтому негласно считалось, что ему, как одаренной личности, простительно всякое. И главное, он сам так считал.
Работал он широко, с размахом, делая упор на самое главное, не тратя талант по мелочам. Главным в балете были па-де-де и па-де-труа. Их исполняли примы и солисты, ну, еще немного кордебалет, как фон, а насчет миманса — там он просто тыкал Чижика пальцем в грудь:
— Ваших олухов выставьте слева и справа штук по пять.
Чижик моментально запоминал, сколько, где и каких «олухов» надо выставить, и больше балетмейстер о мимансе не помнил. Напрасно, конечно. Настоящие балетмейстеры о мимансе как раз помнили. Он этого не знал. А может, знал, да забыл.
Илья Ильич пробрался к подоконнику и стал терпеливо ждать, когда балетмейстер окончательно замордует танцоров, замордуется сам и объявит перерыв. Но балетмейстер был вынослив. Он сыпал «паралитиками», «недоумками» до тех пор, пока не стал вырисовываться его сложно-новаторский план, и он бы еще гонял, но у примы оторвалась на пуантах лента, перерыв наступил сам собой.
Пока бегали в костюмерную за иглой, Илья Ильич робко приступился со своим делом.
Сперва главный балетмейстер не понял. Он смотрел, силился вспомнить и не мог сообразить, чего от него, собственно, хотят.
— Валентин Борзых толкнул? За ним это бывает. Но это же балет! Не стойте, где не надо. А что вы хотите от меня, от меня? Какой приказ? Ах, я должен отменять? Ну, знаете ли, мне сейчас не до того, простите. Эй, вы там, филиал желтого дома! Сколько раз я говорил, чтобы запирали дверь! Не пускать посторонних! Повторяем кусок! Заняли места! Начали!
Не успел Илья Ильич рта раскрыть, как мускулистые мальчики из стажеров мягко вытолкнули его за дверь, и щелкнул замок. Он еще ошарашенно постоял, слушая глухой топот вперемежку с вдохновенными криками маэстро, затем поплелся в дирекцию.
Дирекция была особым миром, Олимпом, в который Илья Ильич если когда-либо и входил, то не иначе, как непроизвольно стушевываясь и теряясь. Казалось бы, с чего тушеваться, а все же...
В отличие от других помещений тут лежали красивые ковры, стояла министерская мебель, машинистки выглядели кинозвездами. Ибо тут решались вопросы кардинальные: хозрасчет, очередность спектаклей, гастроли, оформление десяти кубометров сороковки для декораций, количество лампочек для праздничной иллюминации. Естественно, как тут не растеряться скромному артисту миманса, пришедшему со своим личным пустячным вопросом?
Директор, к счастью, был у себя. Но у него находились люди, и секретарша предложила Илье Ильичу стул, чтобы присесть и подождать. Люди в кабинетах директоров имеют обыкновение долго разговаривать, шутить, но когда они все-таки стали по одному уходить, в кабинет вошел главный бухгалтер с кипой бумаг. Он, конечно, имел право входить в любое время без очереди, как и администратор и другие лица, которые запросто открывали дверь, входили, выходили, а Илья Ильич, тоскуя, мучительно вел счет: вот двое вошли, значит, там всего пять. Один вышел, осталось четыре. Еще двое вышли, но один вошел...
Уж совсем было освободился директор — и тут нагрянули иностранцы, холеные, в костюмах с иголочки, с золотыми кольцами, и все пришло в движение, заметались секретарши, пронося в кабинет минеральную воду, кофе, печенье в раскрытых коробках...
Гости ушли через час, когда приемная уже ломилась от ожидавшего народа. Директор показался в дверях, натягивая макинтош, его обступили — каждый со своим неотложным делом, и Илья Ильич тоже храбро стал толкаться. Директор говорил:
— Нет, нет, нам это не утвердят! Сами разберитесь! Я в министерство, да, да. Вы что, товарищ?
— Видите ли, — торопливо сказал Илья Ильич, — я артист миманса. Я стоял во второй кулисе, и вот в третьем акте...
— Дорогой, по вопросам миманса — обратитесь к Чижику, — сказал директор, дружески взяв его за локоть и сделав умоляющее лицо. — Извините, разрываюсь, спешу на совещание! Чижик ваш непосредственный начальник, он решает все... Я сказал: эти сметы пока отложите, да, да! Все, все!
Он, отмахиваясь, побежал быстрым шагом, а Илья Ильич еще постоял и только потом ушел. Круг замкнулся, но он никак не мог понять, принесло ли это ему моральное удовлетворение.
Гобоист Паша Платонов, не имея дома условий, репетировал обычно днем в театре. Илья Ильич нашел его в оркестрантской, одного. Отложив гобой, Платонов резал ножом большой огурец и макал его в соль на газете. Он обрадовался Илье Ильичу и предложил поделиться огурцом. От угощения Илья Ильич отказался, но рассказал про все свои мытарства.
Платонов отнесся к делу серьезно.
— С одной стороны, обидно, конечно, — сказал он. — С другой стороны, ты и сам какой-то... как ребенок, честное слово.
— Но ты сам говоришь, что обидно! — воскликнул Илья Ильич. — Они же все...
— Что они? Ну что? Не следует тебе думать, что кто-то желает лично тебе зла. Нет! Тебе никто не хамил, никто на тебя не цыкал, и вообще все отнеслись к тебе с должным вниманием. Чижик, ведущий, директор, ты, я — все мы члены налаженного организма, мы все хорошие, мы все хотим добра. Но каждый занят своей задачей, и никому неохота этак стопорить ход, что-то пересматривать, а то, гляди, сдавать назад — это же беспокойство!..
— Но справедливость... — начал было опять свое Илья Ильич.
— О справедливости Чижик запоет, когда коснется лично его самого! Но он побежит — и с ним будет то же, что с тобой. Наш век многому научился, но не научился внимательности. Пока над нами не каплет — мы равнодушны. А в общем, мы хорошие, да. Скажи, однако, пожалуйста, мало ли ты на своем веку видел несправедливостей? А часто ли ты в это дело встревал, если тебя не касалось? Так и другой, и третий, и ваш Чижик такой, все такие. Мы заняты. Когда речь идет о чужой обиде, мы очень заняты.
— Значит, я сам дурак? — уныло спросил Илья Ильич.
— Не исключается, — засмеялся Платонов,
Серьезный оперный театр поставил легкомысленную оперетку «Корневильские колокола» единственно по той причине, что она была кассовым спектаклем. Привыкшие к оперному пафосу артисты плохо вживались в опереточную глуповатость, и спектакль получился и не умный, и не глупый, а какой-то придурковатый. «Колокола» сильно всем надоели, но публика шла, спектакль держался, хотя играли его уже почти автоматически.
В этот день работалось особенно скверно. Певцы отбарабанивали кое-как. В местах, где сам бог велел смеяться, публика подло молчала. Это в свою очередь угнетающе действовало на сцену, и начиналась та муть, которая для театра хуже всего: все видят, что не ладится, но никто не ведает, как спасти, и каждый думает уже лишь о том, как бы скорее это кончилось...
Илья Ильич изображал слугу, поселянина, носильщика портшеза и уличную толпу. Артисты миманса, поддавшись общему гипнозу, ходили плохо, стояли неправильно, ошибались, и Илья Ильич вместе со всеми думал: хоть бы скорее домой.
В интермедии, пока менялись декорации, миманс изображал проход разных людей на ярмарку. Стипендию выдали, и студенты не явились, миманса было мало. Чижик экономно выпускал одну за другой нужные группки, зал скрипел креслами, кашлял, сморкался.
Илья Ильич уже успел нарядиться под бродячего музыканта, Чижик навьючил на него огромный бутафорский барабан и вытолкнул на авансцену:
— Не спеша, не спеша!
То ли у Ильи Ильича голова устала от долгого ожидания у директора, то ли Чижик слишком подтолкнул, но Илья Ильич не удержал равновесия под тяжелым барабаном и споткнулся на ровном месте, едва не растянувшись на сцене.
Вероятно, это получилось комично, потому что в зале наконец кто-то засмеялся. Пытаясь удержать съезжающий проклятый барабан, Илья Ильич волчком закрутился на месте, кое-как справился, посмотрел тоскливо на противоположный край сцены, куда еще нужно было дойти, — и тут зал буквально взорвался в хохоте. Зал полагал, что это не настоящий старик, а загримированный актер, что все так и надо.
И случилось чудо.
Илья Ильич проковылял и ушел, но все последующие за ним тоже встречались хохотом, а они это почувствовали и стали выжимать смех даже там, где сроду его не слышали.
Потом последовала красочная сцена ярмарки, сорвавшая бурю аплодисментов. Артисты перестали ощущать глухую стену, вдруг явились блеск, сверкающее остроумие. Зал все смеялся, аплодировал, и спектакль закончился бурным успехом.
В конце последнего акта Илья Ильич оттащил в уголок портшез и только собрался было идти наверх, как на него ястребом налетел Чижик.
— Директор с иностранцами в ложе сидел! Приказал узнать: кто такой? Я побежал сам, даю полную характеристику, работает, говорю, тридцать лет. «Отметить!» Да ты понимаешь ли, наш миманс спас спектакль! Премий, дорогуша, нет, перерасход, но уж путевку по линии месткома...
Илья Ильич вытер платком лоб.
— Помилуй бог, как это?.. пробормотал он. Я ничего не хочу... Вы мне снимите, пожалуйста, выговор. Честное слово, не я виноват. Я ведь стоял во второй кулисе, а Борзых...
— Опять двадцать пять! — с досадой сказал Чижик. — Этого я не могу. Это такая механика: раз нажата кнопка, сработал рычажок — все, обратного хода нет. А сегодня, дорогуша, поощрение.
— Я не старался.
— Тем более! Значит — талант. Не надо думать про выговор, а о путевке я хлопочу. Выше нос, выше нос!
Илья Ильич пошел к лестнице и услышал, как за его спиной кто-то из солистов сказал:
— Вон тот, что с барабаном падал.
Нельзя сказать, что Илье Ильичу было неприятно слышать это. Размышляя над происшедшим, он стал подниматься на пятый.
Диво дивное! Парикмахер не стал выхватывать парик, а попросил зайти на минутку, любезно усадил перед зеркалом и стал вертеть его, размышляя вслух:
— В следующий раз я вам сделаю другой парик. Этакий пепельносерый, растрепанный и в сосульках, как? Сегодня только и говорят, как вы перевернули спектакль. Поздравляю.
Это был уже фурор.
Потом были еще разговоры. Вспоминали аналогичные случаи, знаменитого актера МХАТа, который, играя в «Ревизоре» крохотную роль жандарма, потрясал зал. Илья Ильич, смятенный, поскорее переоделся, чтобы уйти от внимания и славы.
Внизу, уже в дверях, он столкнулся с Платоновым, который уходил с гобоем под мышкой.
— Я видел, — сказал Платонов первый. — Все в зале как заржут, думаю, что за черт? Гляжу, это ты. Здорово, брат! Я сам заржал.
— Сам не знаю, как получилось, — сказал Илья Ильич. — Ей богу, не знаю... Выговор не сняли, путевку пообещали, но убей меня на этом месте, я не виноват!
Они вышли на улицу из актерского подъезда. Было еще не поздно, улица бурлила, Платонов глубокомысленно сказал:
— В том комедия, едри его в корень, что сам не знаешь, что на тебя свалится. Но заметь, в жизни никогда не бывают одни несчастья. Неудачи, неудачи, потом — трах! — удача. Верно, это сделано так специально, чтоб сравнивать. Вот и тебе долго не везло, ан, оказывается, ты талант... Может, дюбнем по этому поводу?
Они пошли в ресторан, сели в углу, заказали коньяку и дюбнули. Закусили семгой. Гулять так гулять.
— А про выговор забыть? — спрашивал Илья Ильич.
— Конечно! Надо делом доказывать, — сказал Платонов. — Ходить, канючить — ну его к черту, только себе и другим нервы мотать. Ты делом докажи, каков ты есть! Дюбнем за это.
После третьей рюмки жизнь показалась Илье Ильичу вполне приемлемой. Он даже ужаснулся, как это он мог считать вчера ее постылой. Мысль его напряженно работала.
— По-слу-шай! — воскликнул он, озаренный внезапным открытием. — В следующий раз я надену парик пепельно-серый, растрепанный, в сосульках, а перед выходом положу косяк, чтобы естественно спотыкаться. Я все запомнил! Я споткнусь так, что едва не упаду, но все же не упаду, лишь барабан перекатится на голову. Ничего?
— Ничего, — сказал Платонов, — и при этом смотри этаким недорезанным: чего, мол, скалитесь, думаете, легко такой барабан всю жизнь тащить?
— Да, да! Если это отрепетировать...
— Получится! — поддержал Платонов. — У тебя все получится. И япошка у тебя в Чио-Сан хороший, один грим чего стоит, а походка!.. Да если разобраться, ты, может, не хуже иных премьеров.
Тут Илья Ильич некстати вспомнил, как его сбил с ног Валентин Борзых, и на миг негодование окатило его, даже заныло ребро.
— Ладно. Пусть он делает антраша, молодой козел, — возмущенно сказал он. — Пусть рыдает зал. Но ведь и мы кое-что можем?
— Можешь, душа любезный, можешь, — закричал Платонов. — Погоди, ты еще королей будешь играть!
Илья Ильич посмотрел на него потрясенно:
— Королей?
— Да! А чего бы и нет? Сиди себе на троне, кивай.
— А что? — храбро сказал Илья Ильич. — И королей могу! Я в театре всю жизнь. Я актер миманса. Скажи, пожалуйста, ты видел театр без миманса? Вот ты гобой, я мим. Убери нас — что останется? Одни премьеры на проволочках, так я говорю?
— Так, старый дурак, правда, — сказал Платонов, прослезясь. — Похвалим сами себя. Давай за нас с тобой. За миманс, старик!