Go to:  Davar site entry | Site direct | Site index | Russian selection | Russian humor | Humor stories | Text bottom
Text narration (MP3)

 Положение  во  гроб

Михаил Веллер

Усоп. 

Тоже торжество, но неприятное.  Тягостное.  Дело житейское; все там будем, чего там.  (Вздох.)

Водоватов скончался достойно и подобающе: усоп.  Как член секретариата, отмаялся он в больнице Четвертого отделения, одиночная палата, спецкомфорт с телевизором, индивидуальный пост, посменное бдение коллег, избывающих регламент у постели и оповещающих других коллег о состоянии.  Что ж — состояние.  Семьдесят четыре года, стенокардия, второй инфаркт; под чертой — четырехтомное собрание «Избранного» в «Советском писателе», двухтомник в «Худлите», два ордена и медали, членство в редколлегиях и комиссиях, загранпоездки, совещания; благословленные в литературу бывшие молодые, дети, внуки; Харон подогнал не ветхую рейсовую лодку, а лаковую гондолу — приличествующее отбытие с конечной станции вполне состоявшейся жизни.

Газеты почтили некрологами; Литфонд выписал причитающиеся двести рублей похоронных; и гроб, в лентах и венках, выставили для прощания в Белом зале писательской организации.

К двенадцати присутствовали: от правления, от секции прозы, от профкома, месткома и парткома, от бюро пропаганды и Совета ветеранов; посасывали валидольчик одышливые сверстники, уверенно разместились по рангам и чинам сановные и маститые; подперли стенку перспективные из Клуба молодого литератора, привлекаемые в качестве носителей гроба (лестница).  Родня блюла траур близ изголовья бесприметно и обособленно.

Минуты твердели и падали; в четверть первого выступил вперед и встал в головах второй (рабочий, так называемый) секретарь Союза, Темин, с листком в руке.  Склонением головы обозначив скорбь, он выдержал паузу, давая настояться тишине, явить себя чувству, и профессионально открыл панихиду:

— Товарищи!  Сегодня мы прощаемся с нашим другом, коллегой, провожаем в последний путь замечательного человека, большого писателя и настоящего коммуниста Семена Никитича Водоватова.  Всю свою жизнь, все силы, весь свой огромный талант и щедрую душу Семен Никитич без остатка отдал нашей Родине, нашему народу, нашей советской литературе.

Семен Никитович родился...  («Совсем молоденьким парнишкой впервые переступил он порог редакции», — взглядом сказал один маститый другому.  — «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо», — ответил взгляд.)...  В сорок девятом году Семен Никитович выпустил свой первый роман — «Стальной заслон», тепло отмеченный критикой, и был принят в ряды Союза писателей СССР...

И еще пять минут (две страницы) освещал Темин творческий путь покойного, завершив усилением голоса на вечной памяти в сердцах и высоком месте в литературе.

Следом поперхал, оперся тверже о палочку Трощенко и в мемуарных тонах рассказал, каким добрым и интересным человеком был его старый друг Сема Водоватов и как много и упорно работал он над своими произведениями.  И такое возникло ощущение, что Трощенко словно прощается ненадолго с ушедшим, словно извиняется перед ним, что из них двоих не он первый, и слушали его с сочувствием, отмечая и ненарочитую слезу, и одновременно инстинктивное удовлетворение, что он переживает похороны друга, а не наоборот.

Некрасивая, условно-молодая поэтесса Шонина вцепилась коготками в спинку ампирного стула и продекламировала специально сочиненные к случаю, посвященные усопшему стихи; стихи тоже были некрасивые, какие-то условно-молодые, со слишком уж искренним и уместным надрывом, но все знали, что Водоватов ей протежировал, звонил в журналы, даже одалживал деньги — из меценатства, без оформленной стариковско-мужской корысти, и это тоже производило умиротворяющее, приличествующее впечатление.

И долго еще проповедали о человечности и таланте Водоватова, о трудной, непростой и счастливой его жизни, о замечательных книгах, несвершенных замыслах и признании народом и государством его заслуг.

Церемония двигалась по первому разряду.  Как причитали некогда кладбищенские нищие, «дай Бог нам с вами такие похороны».

Полтораста человек надышали в зале, совея и мякнув от элегических мыслей о смерти и вечности, от сознания, что достойно отдают человеческий и гражданский долг покойному, выискивая и лелея печально-светлые чувства в извитых душах деловых горожан; время панихиды рассчитали грамотно, чтоб не успели перетомиться скукой, — но, как вечно ведется, речи затянулись, прибавлялось ораторов сверх ожидания, намекалось на сведение старых литературных счетов — перетекало в разновидность обычного и беспредметного собрания; по шестеро натягивая на рукава черные повязки, в шестую уже смену менялись в почетный караул у гроба, а в задних рядах поглядывали украдкой на часы, и все соображали, когда вернутся с кладбища и не сорвутся ли вечерние планы...

Уже вытирали пот и завидовали тем, кто толпился перед входом на лестничной площадке, не поместившись в зале, и там теперь имели возможность курить и тихо переговариваться.

И уже поднимался снизу водитель одного из автобусов и со спокойной грубоватостью человека рабочего и профессионала спрашивал у распорядителя похорон очеркиста Смельгинского, когда же наконец поедут, и уже председатель похоронной комиссии пышноусый научно-популяризатор Завидович кивнул коротко Темину и собрался показать рукой, чтоб разбирали нести венки, а молодым литераторам поднимать гроб, когда из настроенной к шевелению толпы выделились двое и подступили к Завидовичу с интимной деловитостью посвященных.

Тот, что помоложе, в официальном костюме и с официальным лицом, отрекомендовался нотариусом и известил вполголоса, что имеет место завещание покойного, и воля его — огласить в конце панихиды письмо-прощание Водоватова к коллегам.  В доказательство чего открыл номерные замки дипломата и предъявил заверенное завещание.

Второй же, старик в черной пиджачной паре со складками от долгого пребывания в тесном шкафу, на вопрос:  «Вы родственник...  входите в число наследников?»  — ответил не совсем впопад:  «Нет, я его друг...  по рыбалке, и на Шексну ездили, и везде...  говорили обо всем...  много».  Дискант старика срывался, выглядел он волнующимся, неуверенным...

Темин приблизился, также ознакомился с завещанием и сразу выцелил, что старику, Баранову Борису Петровичу, отказывается две тысячи рублей, при условии, что он выполнит неукоснительно последнюю волю покойного и прочтет над гробом его последнее обращение к коллегам.

Н-не хотелось Темину это разрешать...  но и отказать было невозможно, да и причин не было; он повертел плотный желтоватый конверт, запечатанный алым сургучом с Гербом СССР, вручил Баранову и разрешающе кивнул: давайте, мол, но скорее, время поджимает.

Старик подержал конверт и стал ломать сургуч, кроша.

Темин, выдвинувшись, объявил:

— Товарищи!  Семен Никитич, помня обо всех нас, перед смертью попрощался с нами.  Есть его прощальное письмо.  Прочесть его он поручил своему другу, личному другу...  (выслушал подсказку нотариуса за спиной) близкому, старому другу Борису Петровичу Баранову.  — И отступил.

Старик шевельнулся на пустом пространстве, помедлил, посмотрел в спокойное мертвое лицо с натеками подле ушей и протянул руку, коснулся плеча покойника живым, отпускающим и успокаивающим жестом.

Развернул бумагу, моргнул, неловко одной рукой принялся извлекать очки из очешника и пристраивать на нос.

И наконец, прерывисто вздохнув, вперившись в строчки, спертым пресекающимся голосом произнес невыразительно:

— «Поганые суки.
             Ненавижу вас всех.  Ненавижу.
             Подонки.  Бездари.  Грязь.
             Чтоб вы сдохли скоро и в муках.
             Воздаст Господь каждому по его делам, воздаст».

Разверзлась пропасть, весь воздух вдруг выкачали, и далекий рассудок бил на дне агонизирующей ножкой.

Кучка молодых забыла считать стотысячные гонорары усопшего, чем занимала себя последние полчаса.

Старик Баранов капнул потом на лист, выровнял дух и продолжал чуть громче:

— «Покойник здесь я.  Я здесь сегодня главный.  А потому будьте любезны слов моих не прерывать: даже у дикарей последняя воля покойного священна.  Надеюсь, даже вашего непревзойденного хамства и легендарной подлости не хватит на то, чтобы сейчас заткнуть мне рот.  Хотя вам не привыкать затыкать рты покойникам, да и вкладывать им, теперь уж абсолютно беззащитным, ваши подлые и лживые слова.  Но посмотрите друг другу в глаза, коллеги: кто же еще скажет вам правду вслух?»

Возникло краткое напряжение неестественности: простое желание переглянуться с соседом противоречило неуместности следовать глумливой указке.

— «Как не хотелось продаваться, коллеги мои по грязи и писательству.  Как не хотелось писать дерьмо и ложь, чтобы печататься и быть писателем.  Как не хотелось молчать и голосовать за преступную и явную всем ложь на ваших замечательных собраниях.  Как не хотелось выть в унисон, да не с волками — с гиенами, пожирающими падаль.  Как не хотелось соглашаться с тем, что бездарное — якобы талантливо, а талантливое и честное — ошибочно и преступно.

Да — я играл в ваши игры.  Потому что тоже не лишен тщеславия и честолюбия, и хотел писать и быть писателем, хотел известности, денег и положения, потому что были у меня и ум, и силы, и энергия, и Богом данный талант — был, был!  и я видел, что могу писать много лучше, чем бездарные и спесивые бонзы вашего вонючего литературного ведомства, раздувшиеся, как гигантские клопы, в злой надменности своего величия.  Величия чиновников, сосущих соки собственного народа и душащих всех, кто талантлив и непохож.

Ненавижу этих хищных динозавров соцреализма, на уровне своего ящерного мозга обслуживающих последние постановления партии — в любом виде, в любой форме, когда постановления эти издавались бандитской шайкой, тупыми карьеристами, ворами и растлителями.

Что за гениальная мысль — создать Союз писателей!  С единым уставом и единым руководством.  Штатных воспевателей государственной машины.  А еще гениальнее — дома творчества.  Вот тебе комната, стол, кровать, горшок, четырежды в день кормят по расписанию, в обед продают водочку, а вечером крутят кино.  Гениально!  Странно только, что не ходят строем и не поют утром и перед сном Гимн Советского Союза.

Из гроба плюю я на ваш Союз, на ваше правление во главе с мерзавцем товарищем Маркиным, на ваш устав, на ваши гадские спецкормушки и спецсанатории!»

Хрустнула перевернутая страница.  Старик проникся текстом и декламировал с выражением.  Нетрудно было догадаться, что на своих рыбалках они не раз толковали, отводя душу, глушили водочку и кляли все и вся.

При упоминании Маркина Темин, Завидович и еще ряд руководящих выказали явные признаки беспокойства.  Они как-то сориентировались друг к другу, обмениваясь каменными движениями век.  Молодежь внимала с вдохновенным счастьем.  Скандал перешел последнюю грань: акция требовала пресечения.  Утопления, смазывания, торпедирования, спуска на тормозах.  Толпа дышала с выражением готовности осудить.

— «Прошу нотариуса предъявить свидетельства психиатра и невропатолога, что сие написано в здравом уме и твердой памяти.  А то с наших ухарей станется объявить это предсмертным бредом больного, я их знаю, негодяев, опыт у них большой».

Дьявольская предусмотрительность покойника смутила руководящих товарищей; Темин растерянно опустил руку, протянутую было к письму, и сделал вид, что говорить ничего не собирался.

В кучке молодых гробоносителей ахнули в восторге.

— «Когда государство превращается в мафию, то все государственные институты — отделения мафии.  Живущие по законам мафии.  Одни прорвались к пирогу и защищают его, как двадцать восемь панфиловцев — Дубосеково, другие рвутся к нему, как танки Гудериана к Москве.  Да здравствуют советские писатели — продажные шакалы диктатуры бандитов!  Ура, товарищи!»

— Да что же это такое!! — вознегодовала детская писательница Воробьева, взмахнув черными кружевными манжетами.  — Александр Александрович!  Что же вы молчите?!  Это же политическая диверсия!  Откровения двурушни...

— Товарищи, — офицерским непререкаемым голосом скомандовал Темин, кроя гул, — лица, не обязанные по своему служебному долгу присутствовать на панихиде, могут покинуть зал.

Возникло броуновское движение литературных молекул, не пересекающее, однако, черты порога; никто зала не покинул.  Скуки не было в помине, глаза горели, интерес глодал, все хотели слушать дальше и досмотреть, чем все это кончится.

Старичок гвоздил:

— «Писатели по работе своей — одиночки, писателей нельзя собирать в кучу, каждый писатель имеет свое мнение обо всем, а если нет — дешевый он писака, а не писатель.  А если партийный билет и партийная дисциплина заставляют вас писать то, что велит вам партия — так называйте это партийной пропагандой, но не называйте литературой!

Да, поздно я понял, что писательство — это крест, а не пряник.  Не хватило мне мужества пойти на крест, не хватило!  Не смог отправиться в дурдом, в лагерь, в камеру к уголовникам, к стенке: боялся!  Боялся быть как бы случайно сбитым грузовиком или оказаться выгнанным отовсюду безработным, которого возьмут разве что грузчиком в магазин.

Ну что, больше всех небось радуется кучка молодых, которых призвали мой гроб тащить?»

Все взоры сфокусировались на молодых.  Молодые поперхнулись.

Молодые одеревенели скорбно и оскорбленно даже, тщась стереть с лиц пред начальством приметы преступного веселья.  За спинами кто-то пискнул и захлебнулся, словно рот себе зажал ладонью.

— «Уже давным-давно я не хотел жить здесь.  Понимаете? — не хотел!!!  Я мечтал жить в тихом городке в Канаде, мечтал провести несколько лет в Париже, в Нью-Йорке, увидеть Рим и Лондон, Токио и Рио-де-Жанейро — не из окна автобуса, не на десять дней с группой Союза писателей вашего долбанного, а сам, сам по себе, сколько хочу и как умею.  Почему я не уехал, не сбежал?  а потому же, почему еще многие — из-за родных.  Мы же все в своем любимом отечестве обязаны иметь заложников и оставлять их дома, чтоб не дай Бог не удрали из нашей первой в мире страны социализма!  Все прут от нас туда, а от них сюда — один шпион в три года, так его еще по телевизору показывают.

Я не хотел ваших дрянных постов и должностей, я хотел писать то, что я хочу, и посылать рукописи своему литагенту, и не знать никакого их пробивания.  А если не возьмут?  заработаю на жизнь ночным портье в отеле и издам тиражом пятьсот штук за свой счет...»

Раздался звучный вздох, непроизвольный и печальный.

— «Я вообще не ваш, если хотите знать!  Да, был я когда-то комсомольским вожачком, был партсекретарем редакции, обличал врагов народа и врачей-убийц...  но сявка я был, шестеренка, винтик безмозглый!  А потом поумнел...  но на апостольство решиться не смог.  Но понял, все понял!  Я не принимаю ваш строй, вашу партию, и нечего на одного Сталина валить все грехи — диктатура рождает диктаторов!  Не Сталин — с самого начала начались концлагеря и расстрелы без суда и следствия, и затыкание ртов несогласным, и разорение умеющих работать; до Сталина начали убивать детей, и попирать закон, и бесстыдно лгать народу для достижения своих политических целей и...  какого черта, Солженицына вы и сами читали в самое запретное время, а потом шли на собрания и клеймили его.

На меня плевать, сдох — и ладно, я свое пожил.  А вот книги, умершие со мной, ненаписанные, я вам не прощу.  Унижений не прощу, когда улыбался, льстил, хлопотал, услуживал, задницы лизал — а иначе не пробиться.  Кто пробился иначе, а, дорогие друзья?  Кто не подслуживался, не заискивал, не устраивал всячески дружбы с нужными людьми, даже если людей этих презирал и ненавидел?  Ну-ка, кто такой благородный — вытряхните меня из гроба!  Ну!  Пауза

На последних словах все не то, чтобы задумались...  Старичок-Баранов с разгону, видимо прочитал ремарку в этом тексте-сценарии: паузу, наверно, следовало сделать ему и, наверно, посмотреть в зал: не найдется ли, в самом деле, такой благородный, который вытряхнет бесчинствующего покойника из гроба.  «И следовало бы, честно говоря!»  — неслышно повисло в воздухе над начальствующей когортой.

Взлетевший Баранов честно и теперь даже вдохновенно выполнял свой последний дружеский долг, — или, если подойти иначе, отрабатывал две тысячи рублей, — весьма весомая сумма для пенсионера, да и не только пенсионера.

— «Хотите знать, что нам нужно?  Только одно — многопартийная система.  А честнее говоря — отмена запрета под страхом концлагеря на любые политические партии кроме КПСС.  Партия, совершившая такие преступления против своего народа, не имеет права, не должна, не смеет оставаться у власти.  Сколько было у нас путей — и все ленинские!  удивительная геометрия, любой топограф с ума сойдет.  И только тогда будет демократия, свободное предпринимательство, открытые границы и конвертируемая валюта.  И не будет сволочного Госкомиздата, благодаря координирующей деятельности которого одна и та же книга набирается и редактируется двадцать раз в двадцати издательствах...  чтоб он сгорел во главе со своим председателем, держимордой и иудой».

Ого!  дошел и до общей политической программы!»  — «Завещание съезду, а...»  — «Фига в кармане...»  — «Милое, однако, устройство, при котором только мертвые и могут себе позволить...  да и то...»  — «М-да — уж им терять нечего», — прошелестели шепоты.)

Но оказалось, что мертвому терять очень даже есть чего.

— «Будь прокляты ваши кастрирующие редакторы, ваши анонимные цензоры, ваше страшное и кровавое НКВД-КГБ — вечное проклятие палачам Лубянки! — ваши нищие магазины и зажиревшие холуи во князьях, ваше рабское бесправие и всесильная ложь.  Я жил среди вас, все делал так, как делаете вы, добился ненужных благ и почестей, которых добиваетесь вы...  — но уж хоть после смерти лежать среди вас не хочу я.

Похорон, могил, памятников и речей над свежим холмиком не будет.  Хватит фиглярства.

Завещаю свое тело анатомическому театру Первого медицинского института.

Нотариуса прошу предъявить товарищу Темину, второму секретарю писательской организации, — он, я полагаю, возглавляет этот цирк, — если не сбежал еще, бродяга, — ау, Сашок, ты здесь?..»

Темин побагровел, чугунея массивно.  Несколько человек — от входа, из безопасности — заржали откровенно и бессердечно.

— «... предъявить расписку в получении мною от упомянутого театра ста пятидесяти девяти рублей за мои бренные останки и письменное согласие родственников, заверенное нотариально.  Ничего, пусть живут счастливо на мои гонорары и смотрят на мой портрет, незачем таскаться вдаль к камню над моими костями, которые мне уже отслужили, пусть теперь хоть медицине послужат.

Панихида окончена, всем спасибо.

А теперь пошли все вон отсюда, к трепаной матери.  Я устал, знаете, за семьдесят четыре года, пора и отдохнуть от вас.»

Старик Баранов опустил локти, растопыренные предохранительно над письмом, как крылья наседки над цыпленком, письмо аккуратно сложил и поместил в конверт, а конверт перегнул пополам и спрятал во внутренний карман.

Наступила совершенно понятная заминка, неловкая и неопределенная.  Вроде и нельзя расходиться, и надо расходиться, и...  нет, ну безобразная, идиотская, немыслимая ситуация.  И что теперь делать?  чем все должно кончиться?

Баранов утирал лицо и шею над размокшим воротничком.  Темин гнал блиц-переговоры с Завидовичем.  Хоть теперь следовало брать инициативу в свои руки, и немедленно.  Естественно, никому не хотелось принимать ответственность за беспрецедентный скандал.

Верх взял, само собой, старший по должности, закончив неразборчивые дебаты категорическим приказанием.  Завидович вытянулся «смирно»:

— Товарищи!  Ввиду всех обстоятельств и необходимости уточнения деталей всех просят покинуть зал.  Просьба покинуть зал!  Церемонию считать оконченной, — брякнул он.

Помедлили, и потекли на выход.  Оглядываясь, предвкушали перекурить сейчас происшедшее, посмаковать, переложив рюмкой в баре, обсудить и дождаться конца.  Не каждый день, знаете!

— Насколько вообще все это законно? — допрашивал Темин нотариуса.

— Абсолютно, — подтвердил тот с некоторым даже удовольствием.  — Медицинская экспертиза, заверенное завещание.  Все соблюдено.

В затылок руководящий взгляд обкомовского товарища гнул Темина в подкову.

— Вы понимаете, что это подпадает под уголовную статью?  И виновным придется ответить, я вас уверяю!

— Отнюдь; есть заключение юрисконсульта.  Никакой пропаганды насилия, свержения, клеветы и нецензурных выражений.

— А публичное оскорбление гражданской церемонии?  Этот чтец-декламатор сядет, есть кому позаботиться.

— Судом над Барановым вы раздуете всеобщее посмешище.  Прикиньте последствия.  Как юрист гарантирую его неуязвимость, максимум — сто рублей штрафа и предупреждение.

— А сколько вы получили за эту мерзость?! — не выдержал Темин.

— Отчеты о гонорарах я подаю в коллегию.

— Но можно в чем-то изменить его волю?..  это же нонсенс...

— Я обязан проследить и настоять на исполнении закона.

Товарищ из обкома броненосно подплыл и увлек нотариуса в сторону — втолковать.

Белые лепные двери в опустевшем зале распахнулись — по паркету протопали двое ребят в синих коротких пальто с какими-то шевронами.

— Сюда сейчас нельзя, товарищи!

— Санитары из морга, — заурядно представился один, а второй ткнул мятую справку.  — За трупом...  вот.

— Не требуется.  Кто вас прислал?

— Нас?  Начальство.  Распорядилось.

Завидович ворковал родственникам.  Родственники слушали замкнуто.  «... только посмейте...  последнюю волю отца...»  — злобно отвечал желчный худой мужчина, сын, с ненавистью озирая доброхотов литературного мира.  Семья в этой распре обнаружила подготовленное единство.  (Заговор!  Группа!)

— Вот что, — объявил позабытый на отшибе старик Баранов.  — Если вы его сейчас не отдадите согласно завещанию, то у меня заготовлены письма во все инстанции и газеты, и в западные консульства.  С указанием фамилий и деталей, и текстом письма.  И есть человек, который перешлет.  Устраивает?

Похоже, это было правдой, черт ему сейчас не брат, чего ему бояться, пенсионеру, как его прищучишь?..

Матерый литературный волк, опытный интриган и предусмотрительный боец Водоватов с треском выигрывал свой посмертный раунд.

— А вам бы помолчать, — брезгливо уронил Темин.  — Продались за две тысячи и теперь счастливы, что их получили.  О вашем поведении сообщат куда следует, придется отвечать.  Продажный циник...

Старичок коротко просеменил к Темину и с чудной ловкостью всадил ему пощечину.  По массивной выскобленной щеке шлепнуло сыро и звучно.

Темин выдохнул и закрыл щеку.

Старичок любовно потрепал покойнику плечо, рек:

— Молодец, Сенька!  По Сеньке шапка!  Прощай.  До встречи! — и поцеловал в губы.  От дверей бросил санитарам:  «Давайте, ребята, давайте!  Ну!»

На лестнице попыхивало, побулькивало обсуждение: что плюнул в лицо, подлец; что двурушник, главное зло, не разглядели, гнать надо было; нет, все-таки сошел с ума, а экспертиза липовая, да и знаете же наших горе-психиатров; но как допустили, не прервали, гипноз какой-то, растерялись; что а все-таки молодец, но так высказывались немногие малоосторожные, малоопытные; а больше народ все был тертый, осмотрительный, и фразы преобладали нейтрально-неодобрительные.

Поглядывали на двери и часы.

Санитары вынесли гроб.  Им помогали сын и нестарый родственник.

Все внимательно проследили в стрельчатое окно на площадке, как гроб задвинули в больничный «рафик» и укатили.

Баранов-старичок отдулся, раздернул воротничок с галстуком и покрутил шеей.  Он был здесь сам по себе, отдельный, как бы и не обращающий на себя ничьего внимания.

У перил курила своим кружком шестерка «молодых».  Старичок примерился взглядом к лысеющему, лет тридцати пяти, вполне простецкого обличья.

— Эй, мальчик, — сказал он, — выпить хочешь?

— С вами? — немедленно откликнулся тот.  — С огромным удовольствием.

Старичок извлек четвертную.

— Тогда сбегай, голубок, возьми литр, — сказал он.  — Как раз уже открылись.  Помянем!

Михаил Веллер
«Положение во гроб»


Go to:  Davar site entry | Site direct | Site index | Russian selection | Russian humor | Humor stories | Text top
Text narration (MP3)